Григорий Асмолов (pustovek) wrote,
Григорий Асмолов
pustovek

Category:

"Пусть останется" - интервью с Григорием Самуиловичем Фридом (часть первая).

newfrid1

Сегодня, в фойе Большого зала консерватории состоится прощание с замечательным композитором и художником, удивительным и уникальным человеком Григорием Самуиловичем Фридом. В СМИ о смерти старейшего российского композитора почти ничего нет. Я нашел только вот эту заметку в "Известиях".
Мне посчастливилось знать Фрида, который был другом нашей семьи, практически с детства и оказаться в Музыкальном Молодежном Клубе (который к тому времени был уже совсем не молодежным) в раннем школьным возрасте. Потом я уехал из Москвы, но возвращаясь в этот город, я старался иногда снова попасть в Клуб Фрида. Последние годы Фрид часто болел, поэтому это становилось сложнее. А в один из приездов я решил встретиться с Григорием Самуиловичем и сделать с ним интервью, чтобы хоть как то поделиться удивительностью этого человека. Тогда я сотрудничал с редактором приложения "Контекст" израильской газеты "Новости Недели" Анной Исаковой и к моей радости она эту идею поддержала.
В этот грустный день, когда мы провожаем Григория Самуиловича, хочется поделиться этим интервью и некоторыми фотографиями из моего архива. Хочется надеяться, что таким образом, я хоть немного выполняю завет Григория Самуиловича, последние слова этого интервью: "Пусть останется".


Григорий Самуилович Фрид, один из старейших советских композиторов. Его музыкальная карьера начиналась блестяще. Премьера первой симфонии Фрида состоялась в конце 30-ых в большом зале консерватории, однако далее профессиональный путь был надолго прерван сначала призывом в армию, а потом войной. Однако очень многим Григорий Фрид известен в другом качестве, как создатель и ведущий легендарного музыкального молодежного клуба при московском Доме Композиторов. В течение десятков лет, когда доступ к любому микрофону оставался монополией советской власти, клуб стал уникальным пространством свободы слова, через которое одно за другим прошло несколько поколений. Сегодня Григорию Самуиловичу 88 лет, но он продолжает вести традиционные вчера по четвергам в доме композиторов недалеко от Тверской. Когда его спрашивают, как Вы себя чувствуете, он всегда отвечает: «В четверг хорошо».
Среди музыкальных произведений Фрида моно опера «Дневник Анны Франк», которая ставится сегодня по всему миру. Во многих городах мира висят его картины, а недавно он закончил шестую книгу.


Григорий Самуилович, как Вы стали композитором?
Проанализировать это сложно. Очевидно, началось все с того, что мои родители были музыканты. Мать окончила в 1912 году петербургскую консерваторию, в период, когда директором был Глазунов, и была профессиональной пианисткой. У отца профессионального образования не было никакого, но он играл на скрипке и был человеком, любящим музыку, литератором. Еще в 10-ом году он написал несколько небольших книжек о русской музыке, о Глинке о Даргомыжском, о Шопене. Человек он был очень энергичный и романтичный, участвовал во всех новых начинаниях, революциях, переворотах. Поэтому он очень часто был репрессирован. Это кажется странным, но за свою жизнь он был арестован около 25 раз. Первый раз это было в Киеве 1905 году, когда он поддерживал революционное движение. Тогда же при разгоне демонстрации конный казак ударил его шашкой по голове, и его на полтора года сослали в черниговскую тюрьму. И потом его арестовывали белые, красные, зеленые, но это были мелкие аресты. До сих пор помню, как в Харькове мама ходила со мной по тюрьмам. Я плохо помню то, что было месяц назад, но вот то, что было в 19-ом году, когда мне было 4 года, то есть 84 года назад, я помню очень хорошо. Помню здание тюрьмы и отца, который стоял меж двух солдат, которые его конвоировали. В советское время к этому подошли более серьезно. В 27 году он по статье 58\10, то есть это контрреволюция, получил три года Соловков. Тогда это было очень тяжелое наказание. Он провел три года на Соловках и после этого три года высылки в Сибири. Когда отца арестовали и выслали на Соловки мы с мамой бежали из Москвы, потому что мама боялась что ее могут репрессировать, и мы жили у ее брата в Орле.
Но несмотря на все это, будучи очень энергичным человеком в 22, 23 году отец был создателем и редактором очень крупного журнала «Театр и музыка». Журнал, считался аполитичным, потому что не поддерживал советскую власть. Но, несмотря на это, в работе журнала принимали участие и Горький, и Юрий Слёзкин, и такой знаменитый критик Александр Рафаилович Кугель. Редакция находилась у нас дома в большой коммунальной квартире в Дегтярном переулке, где сейчас гостиница Минск. Мне было тогда 7 лет, и поскольку у нас собирались и артисты, и музыканты, то я ребенком всегда слышал их разговоры и вращался в этой среде. Приходило много известных людей, среди них Луначарский. Однажды, он пришел к нам очень поздно и в конце, когда он уходил, протянул папе фотографию своей жены Розанель и сказал: «Самуил Борисович, я бы очень хотел, чтобы у Вас с ближайшем номере журнала была ее фотография.» А в 23 году, я помню, к нам пришли два молодых человека, один из них со скрипкой, и они играли Крейцерову сонату. Я помню, как мне потом мама и папа сказали - ты этих ребят запомни, потому что это будут знаменитые музыканты. Скрипач был Натан Мильштейн, а пианиста звали Владимир Горовиц.
И я, вырастая в этой музыкальной среде, начал немного заниматься музыкой. Хотя это нельзя было назвать занятиями, но я знал много музыки, потому что играли папа и мама. Когда отец был выслан в Сибирь и был уже на вольном поселение в Иркутске, мы с мамой и младшим братом приехали к нему. Папа считался ссыльным, но абсолютно все музыканты - это считалось в то время делом чести и нравственного смысла, посещали наш дом. И они у нас играли. И вот тогда в Иркутске, в возрасте уже17 лет, я начал сочинять музыку. Помню, я написал скрипичную сонату, которую играл один приезжий скрипач Евгений Мохнач. Потом как-то приехал известный композитор Лев Константинович Книпперс, автор знаменитого в свое время «Полюшко-поле». И он, послушав мои сочинения, сказал, что мне необходимо учиться и дал мне письмо к Шебалину в Москву. И вот когда срок ссылки отца закончился, в 32 году я приехал в Москву, пришел с этим письмом в консерваторию к Гольденвейзеру, к Шебалину и к Литинскому и меня приняли на первый курс техникума. Тогда это был учебный комбинат, состоявший из консерватории, директором которой был неистовый революционер Феликс Кон к музыке отношения не имевший, но произносивший пламенные речи, техникума и РАБФАКа. Вот собственно это начало как я пришел к музыке.

Выбор музыки как профессии сегодня считается многими как очень не прагматичный для жизни. Какого было связывать свою жизнь с музыкой в то время?
Понимаете, я благодарен своим родителям, что в это ужасное время - а мы испытали годы военного коммунизма, у нас пропала квартира, отец скитался по всей России, потом голод 21 года, я был в детской колонии... Так вот, несмотря на это, несмотря на репрессии 20-ых годов, семья жила какой то возвышенной жизнью. Интересы семьи в коммунальной квартире при ужасных с теперешней точки зрения условиях - это поэзия и музыка. Отец сам писал стихи и был пушкинистом. У нас дома собирался любительский квартет. Тогда не было даже радио. В 20 каком то году у нас появился детекторный приемничек - это такой ящичек и там был кристалл, и надо было тыкать пружинкой с наушниками, чтобы расслышать голос. Однажды папа слушал знаменитейшую речь Троцкого «Европа и Америка», и дал мне послушать голос Троцкого. Так вот, семья жила какой то необычайно возвышенно духовной жизнью, что мне кажется сейчас поразительным. Шли бесконечны споры о театрах – Мейерхольд, малый театр художественный… Рассказы отца, были далеко не достоверны, но если я в чем то обладаю какой то культурой, вот именно они заложили основу этой культуры. Например, он мне рассказал том, как в 1812 году Бетховен встретился с Гете, которого он обожествлял. И как они шли и встретили царскую семью эрц-герцога Рудольфа и Гете, тайный советник, склонился в почтительном поклоне, а Бетховен заложив руки за спину прошел и вся семья герцога расступилась. Я был в диком восторге от этого акта мужества. Причем, я был уверен, что отец был свидетелем всего этого.

Осознавали ли Вы себя в какой то степени как еврейский музыкант, еврейский композитор?
Нет, абсолютно. Я и не писал еврейскую музыку. Я писал просто музыку. Я себя даже не очень ощущал евреем. Вот только когда это было связано с дедушкой или с какими-то праздниками. Мы всё соблюдали, ходили на сейдер, потому что дедушка Бер Фаерорвич Фрид, хотя он был очень прогрессивный человек, но он был верующий и набожный еврей. Дома папа с мамой говорили часто по-еврейски, я еврейского языка не знаю. Собственно они говорили, для того чтобы дети не могли понять. Папа иногда ходил иногда со мной встречать дедушку в синагогу. И когда мне было 13 лет, и я жил уже у дяди в Орле, отец был в ссылке, дедушка мне прислал тфилин, талес, текст молитвы и хотел чтобы я молился и совершил весь обряд. Причем я помню, что я не знал, как поступить. Я был пионером. И я пошел к дяде, у которого мы жили, он был очень прогрессивный юрист в городе Орле, считался совестью определенных кругов города. В 37 году его расстреляли. И я спросил его как мне быть? С одной стороны я пионер, с другой стороны дедушка просит, и я не хочу его огорчать. И он мне сказал, что он думает, что если дедушка просит, считает, что бог есть и если я не совершу это - это будет нарушением определенных обрядов, то мне это сделать стоит. А если же правы те, кто поддерживают пионеров, и бога нет, то все равно это мне никакого вреда не принесет. И я помню, как меня обрядили в тфилин и талес и я читал эту молитву.

А как тогда относились к еврейской музыке? Ее тогда кто писал?
У меня были товарищи в консерватории, которые писали еврейскую музыку. Это воспринималось обычно совершенно нормально. Был Самуил Синдерей, был известный Михаил Фабиянович Гнесин, но до войны я и многие мои товарищи антисемитизма абсолютно не ощущали. Ну отдельные выходки могли быть. Однажды девочка в школе мне как-то тихо прошептала «жид». Но ее услышала подруга, стало известно в классе, узнал директор… Это был скандал, родители этой девочки приходили к моему дяде и умоляли чтобы он ее простил. То есть это было событие. В консерватории учились масса евреев во главе с рыжим 18-летним Эмилем Гилельсом. Их была целая плеяда. Трудно всех перечислять, но антисемитизма не было Даже в армии, где нас был три еврея - я, еще младше меня солдат Толя Цыдиковский и бригадный комиссар Берминсон, ни со стороны моих товарищей, ни со стороны руководства антисемитизма не было. А вот во время войны и не в самом начале, а где то в середине, после того что наш любимый товарищ Сталин выпил за русский народ - вот там уже началось. И вот когда война закончилась и наступили послевоенные годы, не говоря уже о знаменитом 49, это борьба с космополитизмом, там это уже развернулось в полной мере. А до войны я этого не чувствовал.

newfrid2
Во время интервью.

А во время войны, как удавалось совмещать происходящее с музыкой?

Я был призван в 1939 году. А когда кончался срок моей службы, началась война. Поэтому в армии я был 6 лет.

И какого было ощущение оказаться в армии сразу после консерватории?
Я был страшно деморализован. Это был 39 год. Я написал, занимаясь у Шебалина, симфонию, которая потом оказалась первой. Тогда же я познакомился у одного очень крупного музыканта Жиляева с Шостаковичем и поехал к нему в Ленинград показывать симфонию. Шостакович к симфонии отнесся очень хорошо, поддержал и она была исполнена в большом зале оркестром филармонии с очень большим успехом. И я тут же получил заказ на радиокомитете написать музыку к двум поэмам Маяковского «Хорошо» и «Владимир Ильич Ленин». После этого музыку к поэме «Другой» Маяковского. … И тут на меня уже надели гимнастерку, кирзовые сапоги и все кончилось. Я должен был на два года, как я думал, прервать свою работу.
Кроме этого, я был кандидатом на золотую доску. В консерватории в Малом зале висит золотая доска. У меня даже есть письмо Мясковского, где он прямо пишет в министерство культуры, в связи с тем, что меня хотели куда то там отправить до армии, что я кандидат на золотую доску. Но так как меня взяли в армию и никто потом за этим не следил, а сам я как то ничего не предпринял, так кроме этого письма, я остался без золотой доски
Вообще я теперь понимаю, что многое в жизни мне фатально не везло. Но может быть - это фатальное невезение было сверху спущено, для того чтобы у меня была удачная жизнь.

А что Вы делали в армии?
Сначала я попал в огромнейший оркестр, образованный при политуправление. Он назывался балалаечный оркестр. Это был оркестр русских народных инструментов, где было 120 человек. Таких крупных коллективов было несколько - это знаменитый краснознаменный ансамбль, балалаечный оркестр русских народных инструментов, моисеевский ансамбль пляски, потом был еще коллектив под руководством Дунаевского. А когда началась война нас расформировали. Часть отправили на фронт, большинство потом погибло под Сталинградом, часть еще куда то. Осталось 50 человек. В начале войны мы были на Дальнем Востоке и в Монголии, и после нападения на Перл Харбор ждали там выступления японцев. А потом нас перебросили на Западный фронт, где из нас сделали фронтовой ансамбль, куда я и попал. Правда, музыку который мы там занимались, я очень не любил. Эти народные песни, пляски - три притопа, два прихлопа... Я кончил консерваторию, у меня исполнялась в большом зале симфония, я парил в небесах. Для меня имена Баха, Стравинского, Шостаковича, Брамса были святые. А тут действительно вот это безобразие. Но я не играл, а только писал для них программы и потом дирижировал. Однако благодаря этому я очень хорошо изучил народную музыку и потом, в 48 году написал даже по «Сказы» Бажову. Поэтому в народных кругах я стал довольно известен, и многие народники знают мои произведения

И как вы переносили армейскую службу?
Я полюбил этот оркестр. Полюбил через судьбу моих товарищей. которые разделяли со мной все прелести фронтовой жизни. Это моя давняя мысль, что музыка обладает памятью, что она впитывает в себя все то, что происходит вокруг. Причем это ее замечательнейшее качество. Я считаю, что люди обязательно должны связывать свою жизнь с музыкой, потому что это память. Будь то соната Бетховена или вокальные романсы Шумана или этюды Шопена, они помнят то, что с тобой происходило. Но выдают они эту память только, когда ты к этому прикасаешься. Вот стоят на полке ноты, но если я вытягиваю и играю, например те же этюды десятого опуса Шопена, я вспоминаю – вспоминаю как мне было 4-5 лет, и как играла мама. Вспоминаю не только внешнюю атмосферу того, что было.
Самое главное, что музыка хранит воспоминание о душевном внутреннем состояние. Вот это то, что невозможно передать ничем. Состояние любви, страха, запаха атмосферы - музыка это хранит. И вот через это воспоминание я полюбил и все то, что я должен был делать. Правда, старался это делать так, чтобы это не было пошло.

А Вы на чем-нибудь играли в этом ансамбле?
Ни на чем не играл. Я делал эти партитуры. Вообще, первое время меня использовали как грузчика, я стоял в нарядах, потому что у меня был длинный язык. Причем не пререкаться было трудно, потому что в русской армии, даже в то время, наш старшина с четырехлетнем образованием мог нести абсолютную чушь. Хотя я его вспоминаю с большой нежностью и уважением, потому что он героически погиб на фронте. Но человек он был примитивный. Я работал на прачечной. Работа была унизительная, но она меня удовлетворяла только потому что я не должен был играть на балалайке. В какой то момент я даже подал заявление, чтобы меня отправили простым солдатом на передовую.
Но потом нас разбили еще на две группы. Первая - это был квази-джазовый состав, которым руководил мой товарищ Саша Тонин, а второй группой, более строгой руководил я. И нас отправили на передовую. Мы конечно выступали не прямо на передовой, но многие выступления были например в лесу на расстояние 500 – 600 метров от немцев. Первое время я думал, что идет непрерывный штыковой бой, артиллерийская стрельба, трупы... Но оказалось совсем не так. Бывало и так, а бывало и затишье на очень долгое время и немцы даже нам в рупор кричали «Рус играй, стрелять не будем». А если надо было добирать до огневых точек, до дотов, дзотов, где люди сидели в жутких условиях, то разбивались по, два по три человека. Добирались ползком. И тогда, когда я увидел тот восторг, с которым эти люди воспринимали нас, я понял тогда, что мы, видимо, занимаемся полезным делом. Были вещи, в которые я раньше не мог поверить. Если артиллерийская подготовка назначалась на 7 утра, то мы должны были выступать с 6 утра до буквально без десяти 7, прямо около установок. Подготовка начиналась в 7, а мы паковали наши инструменты. Было много и трагикомических случаев. Например, громадная контрабас-балалайка, она имеет длинный гриф и это все в большом футляре. Но в футляре эти колоссальный треугольник и труба выглядят как какой-то вид оружия. Иногда, для того чтобы добраться до места, нам надо было преодолеть открытое поле, а там висела так называемая рама, и она видела что происходит. И вот когда волокли эту трубу, то обязательно начинался обстрел. Вот тогда я как-то смирился с тем, что мы делаем какое то полезное дело. Потому что до этого, в начале войны я ну прямо сказать даже стыдился, что я занимался музыкой.
Демобилизация пришла, когда мы отступили в Ригу в ноябре 1945 года. Если бы мне сказали тогда, что ты еще три года пробудешь в армии, я бы отнесся к этому крайне спокойно. Единственное что, я не видел родителей и погиб мой младший брат - Павлик. Он был убит под Ленинградом на пятачке во время блокады, убит просто в бою. Ему было без малого 20 лет.
После войны я был искренне убежден, что я больше заниматься музыкой не могу.
Потому что я видел столько ужасного и трупы и страдания, что мне казалось, что после этого нельзя заниматься музыкой. После 6 лет разлуки я приехал к родителям в Ленинград, где они пробыли всю блокаду, и хотел устроиться на какую-то работу. А потом приехал в Москву и меня случайно встретил зам. директор консерватории и сказала «Слушайте Фрид, Вы же у нас аспирант». А я не успел перед армией закончить аспирантуру, меня забрали с первого курса, а я об этом и забыл. И меня зачислили, дали деньги, поселили в общежитие. У меня оказались какие то три написанные еще до войны романса на стихи Бернса. На радио у меня их купили, заплатив какие то неслыханные деньги по тем временам, потому что в армии я получал 10 рублей на махорку. И тогда я понял, что заниматься музыкой можно.

Тогда же вы начали рисовать?
Все, чем я занимался в жизни, я начинал делать очень поздно. Я считал себя ребенком, а потом человеком очень позднего развития. Я и в армии считался каким то инфантильным, придурком, потому что всему наивно удивлялся. В то время как мои товарищи неинтеллигентные, без образования были умными ребятами и не удивлялись. Я даже поздно начал читать, поздно стал соображать. В 8 лет еще, когда меня экзаменовал мой дядя, старый математик, очень сухой, но педантичный человек я ему сказал, что птичка - это глагол, что вызвало среди моих родных очень большое возмущение. Хотя потом я прочитал у одного старого русского поэта что птица - это глагол неистовой природы.
Идея создания молодежного клуба возникла, когда мне было 50 лет. Когда мне было около 60-лет, я занялся живописью. Толчком было то, что я с группой художников и скульпторов был в круизе вокруг Европы. Все рисовали, писали маслом, и я купил блокнот и тоже стал рисовать. Когда мы вернулись, я стал посещать их мастерские, мне понравился запах масла и краски. И я занялся живописью.
А когда мне было 70 лет, я написал первую книгу «Музыка. Общение. Судьбы.» Сейчас, я закончил новую книгу - это мой первый роман. Почему. Я неверующий. И в то же время, я во что-то верю. Я почему то верю, что если ты совершаешь какой то недостойный поступок или не соблюдаешь что то по отношению к памяти близких то что то за это будет. Правда, в моей жизни были трагедии и когда я все соблюдал. Но тут трудно сказать, в чем тут дело. Поэтому у меня была потребность написать о моих родных. Почти все умерли - двоюродный брат в тюрьме, дядя был расстрелян. Кто-то умер своей смертью. А многих не один человек не знает. Мои товарищи, погибшие на фронте. Когда мы собираемся перед 9 мая у памятной доски союза композиторов, председатель союза всегда говорит: «Вот может Григорий Самуилович скажет, он их всех лично знал.» Но их никто конечно не помнит. и очевидно в этом есть что-то печально логичное. Для современной молодежи, по крайне мере советской, события 41 года - это все равно, что для меня может быть суворовский поход. Для меня это чувство какого-то религиозного долга. Оно убеждает меня что где то это должно быть записано. Вот эта была одна из причин, почему я стал писать.

fridris
Фреска Фрида на стене кухни около холодильника. Это фотография сделана на кухне старой квартиры Фрида в 95 году. Думаю, что эта картина сохранилась только на фотографиях.

Это произошло за счет музыки? Живопись и литература ее заменили?
Нет. К музыке, как композитор, я пожалуй охладел. Может быть потому что современные формы музыки, я имею ввиду не только там рок, рэп, течения поп музыки и поп-арта ,но даже авангардную музыку - все это мне кажется ненужным. Может быть в силу возраста, а может быть я и прав. Вполне вероятно что та музыка, я имею ввиду от добаховских композиторов – Гийома Де Машо, Джезуальдо и до Шостаковича, Стравинского - это был золотой век музыки который должен был кончится. Я не говорю, что она совершенно исчезла. Может это новое звучание. Во всяком случае я понял, что я ничего из того, что нужно сегодня, я создать не способен и интерес к этому у меня пропал.
Кроме того, помимо своего долга описать целый ряд событий прошлого, я был просто потрясен волшебным богатством, которым обладает русский язык. Мне доставляет колоссальное наслаждение строить фразы, находить значение слов. Я могу вот один абзац писать час, три часа, неделю, обсасывая каждое слово.
Печатаю я сам, мне это тоже нравится. Тут с одной стороны моя консервативность, а с другой стороны может быть какие то принципы. Мой друг предлагает мне подарить компьютер. Потому что я все вот пишу на бумажках и вот так вот чиркаю, а он говорит «Ты будешь тут же все поправлять». А я не хочу.
Во первых если я буду на компьютере поправлять и работать с мышкой, у меня будет другая система мышления, я буду по-другому думать. Мне очень важно поправлять и рисовать.
Я понимаю, что я не писатель. И в то же время я огромное значение уделяю языку, его образной стороне, красоте, может быть поэтичности, романтике, потому что все это вещи, которым грозит уничтожение. В этом смысле активная творческая старость является необходимой. Это тот полезный балласт на ногах и в душах молодежи, который не дает им возможность абсолютно оторваться как воздушный шар. Правда, этот балласт с песком, в прямом и переносном смысле, они постепенно выкидывают. Это верно. И в то же время каждый должен делать то, что он может.


О чем Ваш последний роман?
Я его назвал «Лиловый дрозд». В отличие от тех моих книг в которых есть элемент мемуарности, воспоминаний или просто размышления о искусстве, о науке – эта вещь белетристична. Это роман о жизни молодого юного предвоенного поколения. В основном это музыканты, студенты консерватории. Главным действующим лицом, является мой очень близкий друг Владимир Навоев, студент консерватории, композитор. После полиомиелита он стал калекой и волочил ноги. В 48 году он умер от чахотки. В романе он Константин Набоков. Время действия с мая 33 года по май 48 года, то есть 15 лет. Со смертью моего друга роман заканчивается.
Понимаете, это поколение юных жило в ужасное время. Тут и голод 33 года, и нищета, и убийство Кирова, и начавшиеся репрессии, стукачество, допросы на Лубянке. Затем, война… И в то же время это поколение жило, любило, было романтично. И кончается это в 48 году, когда некоторым было уже за тридцать лет. Но я их все время называю юными. На последних страницах романа один из персонажей говорит, что юность как бы затянулась. Все время были такие ужасные обстоятельства, что с ней трудно было расстаться. Если бы она пропала, то исчезло бы последнее, за что можно было уцепиться. Вот почему они были юные.

А кто еще из реальных героев того времени появляется в Вашем романе.
Там выведены целый ряд реальных лиц. Один из них - профессор консерватории Жиляев, ученик Танеева, друг Скрябина, друг Тухачевского, учитель Шостаковича, расстрелянный в 38 году. Или мой двоюродный дядя горбун пианист-органист и композитор с очень неудачной семьей. И я там фигурирую. Кроме того, в романе появляются и Шостакович, и Мясковский, и Прокофьев.
Все основано на фактах, все было. Если это касается Жиляева, Шостаковича Прокофьева – это подлинно. Либо я был свидетелем этого. Либо мои друзья, которые вот буквально говорили мне об этом. Например, однажды был невероятный случай, когда Прокофьев, человек очень холодный, который только вернулся из-за границы, увидел этого моего друга Владимира Навоева, калеку, после концерта в консерватории и на своей машине, у него была одна из первых машин, отвез его домой. Это невероятно. В машине Прокофьев рассказывает ему о своем впечатление о прелюдиях Шостаковича. Суждения Прокофьева крайне отрицательное. Он поражается как такой талантливый человек может такую пошлятину делать. Этот разговор в машине я взял из дневников Прокофьева, где он пишет об этом концерте. А концерт действительно был в Малом зале в 33 году. Играл Шостакович. И на этом концерте мы с Володей были

А где проходит граница между реальным и придуманным.
В романе конечно есть вымышленные герои, но и за ними реальные прототипы. Например, соседка Володи – Зойка. Девушка легкого поведения, у которой за стеной были оргии. В романе она работница картонной фабрики, потом в войну разведчица. Откуда пошла эта Зойка. За стеной у Володи жила просто проститутка. Когда у нее были оргии, он сочинял ля минорную сонатину. Это сонатина хранится у меня, после его смерти. Это была жуткая квартира в подвале, коммунальный притон. И когда он сочинял, какой то алкаш стучал в стенку ему и кричал «Замолчи стерва, последние ноги из зада повыдергаю». И вот Володя мне рассказал, как однажды она ворвалась к нему в комнату и стала его целовать, сорвала с себя платье и потом убежала. Он был калекой, никогда не знал женщины и был в полном недоумение. Вот я на этом построил целую историю. В романе эта Зойка, прибегает к нему в комнату молить его простить ее. Когда он говорит ей «Уходи, я не хочу даже тебя слушать» она срывает платье и отдается ему. И у них потом роман. А дальше, у меня у самого был роман с одной девушкой, которая была медсестрой и ушла в разведку. Поэтому я воспользовался вот тем, что я знал от нее. И это тоже правда. Или в романе она описывает в письме как на фронте они взяли молодого немца, 20-летнего языка. Его должны были вести через лес и их командир, Женька Рябов, сказал, что зачем его тащить по грязи всю ночь. Мы его сейчас кончим тут. И хотя она была против, они этого 20-летнего фрица поставили у дерева и расстреляли. И она пишет, что понимаешь Костя, хоть он враг и все, но вот как же… И это тоже действительно было, только не с ней. Это рассказал мне мой друг, Рузя Шерешевский, который действительно, вместе с товарищами вели молодого фрица и расстреляли. И он мне говорил: «Вот понимаешь, хоть я понимаю, что он враг, но ведь он может не по своей воле, и у него есть мать. И у меня как то все оборвалось, когда я увидел, как он падал.»

Какие планы с романом?
Я его отнес в издательство «Композитор». У меня с ними хорошие отношения. Они даже напечатали мою книгу, которая совсем не о музыке. А тут - это все-таки о музыке, причем о Прокофьеве, о Жиляеве, о Шостаковиче, о композиторах погибших во время войны. Так что я надеюсь… Если они откажут надо будет искать возможность издать за свои деньги, потому что мне очень хочется, чтобы в конце концов роман напечатали.

А почему «Лиловый дрозд».
Раньше она называлась «О музыке, о птицах, о дождях», но это не название. Дело в том, что там все время фигурируют птицы, и вот один дрозд. Этот дрозд - эта птица, которая по преданию в народе является символом счастья и зовется «синей птицей». Она обладает способностью менять окраску. И когда она становится лиловой – она дает людям успокоение и охраняет их от зла.

Возвращаясь к реальности, конец 40-ых годов, как вас коснулась борьба с космополитизмом?
Когда я вернулся с фронта, у меня было много заказов на детском радио. Я писал передачи с оркестром, дирижировал, писал музыку для театров. Не было недели, чтобы одной, двух, трех передач не было в эфире. Поколение родившееся где то в начале сороковых – 45-ых годов, до сих пор эти мои передачи хорошо знают. «Хозяйка медной горы» с Бабановой и с артистом Грибовым из МХАТа. Затем «Дальние страны», «Королевство кривых зеркал», «Братья Лю». У меня их было штук 30-40. А в 49 году меня сразу отовсюду погнали. Просто перекрыли возможности творчества и материальные. У меня уже родился мой сын - Павлик. И просто надо было жить. Но тогда было очень модно заигрывание с композиторами союзных республик и я зарабатывал тем, что кому то из великих в кавычках деятелей Башкирии, Чувашии, еще откуда то, я якобы редактировал их партитуры. Все они уже были народными и какими-то депутатами. И вот одному из них, не буду называть фамилию, он был довольно известен, я так редактировал его ораторию. Тогда это все были оратории или кантаты. На самом деле я иногда по целым страницам писал свою музыку, оркестровал все. Но в договоре было сказано, что я согласен, что нигде моей фамилии не будет. Но, получал какую то сумму денег.
Это был конечно результат борьбы с космополитизмом. Но я не могу сказать даже что со стороны отдельных товарищей лично ко мне, как к еврею, было проявление антисемитизма. Но все изменилось, когда началось дело врачей. Посадили моего друга, композитора Вайнберга. Он был зятем Михоэлса. Почтальон которая приносила нам почту с возмущением говорила, что вот вы евреи еще тут живете, но скоро вас отсюда выбросят.

Были обвинения лично против Вас и вашей музыки?
Нет. Во первых она не была еврейская, потом это и не надо было. Просто еврей не должен был фигурировать на радио. А какая у меня музыка – это никого не интересовало.

Кто то Вас поддерживал, помогал? Какова была позиция Шостаковича?
Ну от них ничего не зависело. Шостакович сам был в жутком положение. Его скрипичный концерт, написанный в 47 году прозвучал только в 55, 4 симфония написанная перед войной, в 36 году, прозвучала через 25 лет в 61. Затем еврейский цикл «Из народной поэзии», написанный в 48 году прозвучал через 7 лет. Кроме того, ведь в 48 году было постановление о композиторах формалистах, поэтому Шостакович, Прокофьев, Мясковский, Шебалин, Хачатурян – они все сидели тише воды, ниже травы. Они не могли ничего делать в то время.

А за кулисами в тихую что то говорили?
За кулисами боялись говорить. Я помню, я ходил к Шостаковичу просить содействовать. Мою жену Екатерину Михайловну не брали четыре года на работу. Она биолог. Почему я ходил к Шостаковичу? Муж его сестры – Хрущев, был очень известный биолог и он мог ее взять на работу. Но Шостакович мне тогда сказал, что тип он препротивный, хотя и муж его сестры, и обращаться к нему бесполезно.

Продолжение в следующем посте.
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 2 comments